
- Черствеет сердце!.. - горестно отвечает он на ее вопросительный взгляд. - Спасибо, что вы заставили меня пойти. Да, он все-таки был несчастный, жалкий человек...
- Что вы говорите, Алеша?.. Разве он умер?
- Как-то вовсе незаметно, тихо... еще сегодня утром он все говорил, говорил... Какой-то "червь сомнения в груди"... И вот он умер. Ты прожил длинную и в общем бесполезную жизнь, бедный товарищ!..
- Алеша, только без монологов!
- Ах, сокровище мое!.. Ведь больше некому! Да, он был довольно плохой актер. И глупый и хвастливый. А все-таки уже пятьдесят лет тому назад он каждый вечер во весь голос декламировал со сцены то, что велели ему сказать Островский, Гоголь, Шиллер, Шекспир... Я слышал, как он декламировал: "На мне, сеньор, лакейская ливрея! У вас, сеньор, лакейская душа!.." Сейчас это, может быть, смешно, а тогда публика на галерке и студенты отбивали себе ладоши и орали "браво", а театральный пристав вскакивал с места и грозился прекратить спектакль... Да... потом все это было сметено, и пристав, и лакейские ливреи, и сеньоры... но кто знает, может быть, и его тут меда капля есть?.. Ну, самая крошечная такая капелька. Малюсенькая, а?
- Будем надеяться. Если не надеяться на эту крошечную капельку, то ведь и наша жизнь вся была, зря... Мне надо лечь, помогите, Алеша...
Кастровский берет ее под руку, ведет и укладывает на кровать, расшнуровывает теплые ботинки, приговаривая тонким голосом, как ребенку: "Что? Я и рад бы поплясать, да уж больно я устал. А?" - и укрывает ее одеялом.
Снова перед ее глазами знакомый, наизусть выученный, покрытый трещинами потолок с гирляндами и закопченными амурами по углам.
Печка начинает остывать. Кастровский стучит посудой, наливает теплой воды в кастрюльку от супа, долго болтает ложкой, солит и выпивает, причмокивая.
